Дмитрий Воденников
(Стихи)
МОИ ТЕБЕ ЧУЖИЕ ПИСЬМА
Один человек, страстный садовод, пытался натянуть нити вдоль грядок,
на которых он посеял салат-латук, для того, чтобы защитить его от птиц.
Его жена вернулась из магазина и обнаружила паутину из нитей,
завязанных сложным и бессмысленным образом, вне зависимости от направления грядок.
Это был первый признак того, что в последующем оказалось слабоумием.
(Из книги по психиатрии.).
- Закрыв глаза и посмотрев на свет,
на белый свет, продольный и огромный,
скажу: - Мне было шесть,
а стало тридцать шесть,
а что там между - я уже не помню.
1.
.............
................
.................
.............
.....................
....................
.................
..............................
...........................
2.
Есть такое понятие «открытые блоги», электронные дневники.
Раньше были дневники Шелли, Байрона, потом Марины Цветаевой, потом Анны Франк
(девочки спасавшейся от фашистов в нидерландском подполье),
а вот теперь наши -
открытые всем ветрам: простые, загадочные, тупые, как лопухи у дороги...
Вот девушка пишет: о как я хочу уехать отсюда! -
а потом узнаешь, что это была ее последняя запись
(ее вроде изнасиловали и убили),
а вот уже взрослая женщина пишет,
вспомная свое детство в советской больнице (ей нет еще 40):
«..я подошла к ней ночью и положила ей на лицо подушку,
потому что это был мой единственный выход
так как я не могла больше терпеть их унижения и побои,
но я и теперь ни о чем не жалею» -
но всё не так страшно (как же не страшно?),
чаще смешно, вызывающе, неинтересно...
3.
Едва осознана мужская красота,
но тут же схвачена и заперта в подвале.
- Скажи, что там осталось от тебя,
нецарский сын, князёныш и царевич,
в 1492 году, 20 сентября,
четырнадцатилетний Иван, семилетний Дмитрий Андреич?
- Ничего я вам не скажу, гуси-лебеди вы, дураки,-
отвечает князёныш (наверное, кареглазый),
во влажной рубахе, истлевший, из самой земли...
...А я пишу тебе второе письмо: «Здравствуй,
видно, чего-то сильно мне не хватило в этой жизни (или хватило выше крыши)
если я - к человеку, который к тому же и младше меня -
обращаюсь с приказом, нет, с требованияем - понимания и пощады»..
4.
В этом смысле - открытая жизнь, подорожники, лопухи
становятся невиданным опытом (всем предшественникам непонятным):
- Всё тайное когда-то становится явным, - говорят нам они.
- Нет, всё тайное становится явным сегодня, - им отвечаем мы
из лопухов подзаборных, из-под лютиков неопрятных.
- Сам подумай, что именно ты много-много столетий спустя
перепутаешь леску, морковку от птиц охраняя,
оглянешься, увидишь: стоит у калитки твоя молодая жена,
а ты даже не вспомнишь, как звать ее - Наденька? Рая?
5.
Ты мне пишешь: «...Я тебе не нужна как женщина, как живое тело, как живая душа.
Я тебе нужна как стихотворенье.
И ты, не осознавая в полной мере силу своего могущества, сделал этим своим стихотворением так, что я в сознании
других стала „умирать на глазах“, или - что я уже вообще кладбищенская „статуя“.
Удивляются, увидев живой.
Чего уж тут спорить, мраморное надгробие может быть настоящим шедевром.
Твоя роль „пигмалиона-наоборот“ меня не обижает, нет.
Ты на самом деле не виноват. Я не хочу, чтобы ты за прошлое винил себя.
Просто имей ввиду - мне вполне хватит одного надгробья.
И больше не надо, договорились?»
6.
Я тебе пишу: «... Мне очень понятна тоска тютчева, когда он идет вдоль большой дороги. Потому что он взывает к
костям и праху. Или к ангелу, что в сущности не важно. Он хочет не потереться причинным местом через фланельку
брюк об этот призрак, если бы тот явился на мгновение. Он просто хочет его обнять. НО НЕ МОЖЕТ.
А я мог. Как я мог обнять Олю, когда она уходила по улице после вечера 22 декабря в ОГИ, когда мы увиделись первый
раз после разрыва. Мы стояли замерев какие-то 10 секунд на темной улице, чувствуя, как бьется у нас человечье
сердце, но мы знали, что ближе нас уже никого не будет. И что изменить ничего невозможно.
И СЕРДЦЕ НА КЛОЧКИ НЕ РАЗОРВАЛОСЬ, - как сказал тот же Тютчев.
Ну что ж, зато теперь оно разрывается постоянно.»
7.
Ты — мне пишешь: « ...и вот, в куче старых штрафов за неуставную парковку нашел твое раритетное письмо. От 15
Июля 2003 года. Распечатка на принтере. Письмо, понятное дело, было прощальным. Зачем я его некогда
распечатал —
не знаю. Наверное хотел порыдать над ним в лопухах, но по живости натуры отвлекся и забыл.
А может все же и порыдал, потому что оно было в каких-то разводах (я люблю разбирать почту в росистых полях).
Кто знает — уже не вспомнить. И что я подумал?
Что это твое старинное со мной прощание номер три тыщи сорок семь так же соотносится к нашему настоящему
прощанию, как тот черновик к готовому продукту.»
8.
Вот и мы точно так же строчим эти письма — к тебе, ни к кому,
к никуда, в ни зачем — как китайские Gucci и prada.
— Жизнь прожить, не запачкав подошвы, нельзя никому,
у меня на подошвах — две бабушки, мама и Прага.
9.
Но покуда — в 12 раз, поимённо (имейте ввиду)
огрубевший, медовый, июльский, тупой и медвежий —
в 21 столетье цветет, распускаясь у всех на виду,
мой единственный письменный ты,
мой бессмысленный стихотворешник,
10.
и покуда над этим над всем — над проплешинами земли,
над Древней Русью, над петровской Россией, над Советским Союзом, над новой Россией плывет,
неважно кому адресованное (да я и не помню): маме ли, Лене, отцу ли, сестре или Коле,
(потому что всё это сейчас мне важнее — всех наших любовных историй), —
мое золотое письмо,
я сажусь и пишу:
...И вот только тогда через сутки, уже в москве, за минуту, как пришла твоя смс-ка,
я вдруг понял, ЗАЧЕМ Я ЕХАЛ ТУДА.
Через все месяцы, все километры, через эти три дня.
Я ехал, чтоб посмотреть на тебя в упор.
И чтобы обнять.
Очень может быть, что в последний раз.
Как тогда на улице, в поднебесном аэропорту.
Просто так: не по-братски, не по-дружески, не как любовник, и не как бывший любовник.
А так просто — на десять секунд, как будто бы навсегда.
Вот интересно, стоит вся эта груда времени, все эти безумные километры одного десятисекундного объятья
апрель-июнь 2006
* * *
Я душный воздух пил в советской школьной форме,
а через двадцать лет в июле шла гроза,
а я сидел и рвал — с тоской и c корнем
из наших писем наши имена.
Я с кровью рвал, что было между нами,
как сорняки, когда в руках — земля:
фиолетово-желтый воденников, васильковая мелкая Аля,
подзаборная Лена — и красного с черным тебя.
Я всех швырял — перед грозой, в июле,
без права переписки так сказать:
папу, мачеху, маму, Андрюшу, Полину и Юлю
(почему-то мне именно Юлю особенно страшно швырять).
Но я сказал сестре: — Не бойся, дорогая,
сестра моя и брат, я — уходящий в тьму,
всех тех, кто жил со мной, благословляю,
лиловым брюхом, синеглазым краем,
грозой, ползущей в письма и в листву.
Наоборот — сквозь сон прерывистый и лживый,
под стук мяча и визги во дворе —
я слышу всё: вы счастливы и живы,
и вы намерены жить долго на земле.
Но что же делать мне с обрывком и осколком,
с куском, изорванным в сиреневую мглу,
от Сени, мальчика, от моего ребенка:
— ... меня, и глупую любовь мою.
* * *
Здравствуйте, Уолт Уитмен, здравствуйте, Чарльз Буковски, —
Анна Андревночка, здравствуйте — и Елена Андреевна, здравствуйте!
здравствуйте, Марина Иванна, здравствуйте, Ян Сатуновский. —
Я не для вас их вытаскивал, но вам бы они — понравились.
Нет, не кончилась жизнь, самурайская вздорная спесь,
диковатая нахуй, стихи о любви и о Боге.
— Если кто не заметил, мои ненаглядные: я еще здесь,
сижу как бомж и алкоголик у дороги.
Господи, вот мой компьютер, вот брюки мои, носки,
а вот — шесть книжек с грубыми стихами.
Я их выблёвывал, как отравившийся, — кусками
с богооставленностью, с желчью и с людьми.
— Одно стихотворение (лежащее под спудом
и неписавшееся года два, как долг)
открылось только в нынешнем июле —
и вот оскаливает зубы словно волк.
Другое тоже завалилось за подкладку,
но я достал его, отмыл, одел в пальто
и наспех записал, оно — о счастье.
А пятое пришло ко мне само.
...Так что схлопнулось, всё! — дожила, дописалась книжка
в темных катышках крови и мёда, в ошметках боли
[ как сказала однажды подвыпившая директриса,
проработав полжизни в советской школе:
— Я люблю вас крепко, целую низко,
только, дети, — оставьте меня в покое...] —
и стою я теперь сам себе обелиском,
поебенью-травою счастливой во чистом поле.
— Я, рожавший Тебе эти буквы, то крупно, то мелко,
зажимая живот рукавами, как раненый, иступленно,
вот теперь — я немного попью из твоей голубой тарелки,
а потом полежу на ладони твоей — зеленой.
Потому что я знаю: на койке, в больнице, сжимая в руке апельсины
(...так ведь я же не видел тебя никогда из-за сильного света...) —
ты за это за всё никогда меня не покинешь,
и я тоже тебя — никогда не покину — за это.
февраль - 22 июля 2006
ЧЕРНОВИК
потому что стихи не растут как приличные дети,
а прорастают ночью, между ног,
и только раз рождаются в столетье
поэт–дурак, поэт–отец, поэт–цветок
1.
Да, вот именно так (а никак по–другому)
ушла расплевавшись со всеми моя затяжная весна,
и пришла — наконец–то — моя долгожданная зрелость.
Только что ж ты так билось вчера, мой сытое хитрое сердце,
только что ж ты так билось, как будто свихнулось с ума?
...Я стою на апрельской горе — в крепкосшитом военном пальто,
у меня есть четыре жизни (в запасе), у меня есть письмо от тебя:
«Здравствуй, — пишешь мне ты, — я серьезно больна,
И у меня нет жизни в запасе. Завтра у меня химиотерапия.
Однако я постараюсь выжить, я буду бороться.
Ты же — постарайся быть счастлив.
Живи, по возможности радостно.
И ничего не бойся.» — Ну вот я и стараюсь.
2.
Ну так вот и старайся — вспотевший, воскресший, больной
записать эту линию жизни на рваной бумаге
(электронной, древесной, зеленой, небесной, любой)
и за это я буду тебе — как и все — благодарен.
Сколько счастья вокруг, сколько сильных людей и зверей! —
... вот приходит Антон Очиров, вот стрекочет Кирилл Медведев,
а вот человек (пригревшийся на раскаленном камне), несколько лет нёсший возле меня свою добровольную гауптвахту,
с переломанной в детстве спиной, сам похожий на солнечную саламандру,
на моё неизменное: «бедный мой мальчик»,
отвечавший —
«нет, я счастливый»...
3.
Эти люди стоят у меня в голове,
кто по пояс в земле, кто по плечи в рыжей траве,
кто по маковку в смерти, кто в победе своей — без следа.
Эти люди не скоро оставят меня навсегда.
Ну а тех, кто профукал свою основную житейскую битву
кто остался в Израиле, в Латвии, в Польше, в полях под Москвой,
мы их тоже возьмем — как расcтрелянную голубику
на ладонях, на солнечных брюках и юбках, — с собой.
4.
... Мы стоим на апрельской горе — в крепкосшитых дурацких пальто,
Оля, Настя и Рома, и Петя и Саша, и хрен знает кто:
с ноутбуком, с мобильным, в березовой роще, небесным столбом,
с запрокинутым к небу прозрачным любимым лицом
(потому что все люди — с любимыми лицами — в небо столбы).
Я вас всех научу — говорить с воробьиной горы.
5.
Здравствуйте, — скажет один. — Я единственный в этой стране
защищавший поэзию от унижения,
наконец–то готов подписаться под тем, в чём меня упрекали:
— Да, это всё не стихи,
это мой живой, столько–то–летний голос,
обещавший женщине, которую я любил, сделать ее бессмертной,
а не сумевший сделать ее даже мало–мальски счастливой...
— Здравствуйте, — скажет второй, — если когда–нибудь в дымный апрель
выпив полбутылки мартини (или чего вы там пьете?)
вы вдруг вспомните обо мне, затосковав о своей несбывшейся жизни, —
НЕ СМЕЙТЕ ОТКРЫВАТЬ МОИ КНИГИ,
НЕ СМЕЙТЕ ВОСКРЕШАТЬ МОЙ РАССЫПАННЫЙ ГОЛОС,
НЕ НАДО БУДОРАЖИТЬ МОЙ ПРАХ.
— Потому что я любил вас гораздо больше, чем вы меня, — скажет четвертый, —
да и нужны вы мне были, гораздо больше, чем я был вам нужен,
и поэтому я не буду вырывать у вас палочку победителя.
(да и какой из меня теперь победитель?).
6.
...Однако,
так как на роль человека с трудной мужской судьбой претендую всё–таки я,
то всё что останется мне — это выйти вперед,
наклониться к людям (ближе других) и сказать:
— Дорогие мои, бедные, добрые, полуживые...
Все мы немного мертвы, все мы бессмертны и лживы.
Так что постарайтесь жить — по возможности — радостно,
будьте, пожалуйста, счастливы и ничего не бойтесь
(кроме унижения, дряхлости и собачьей смерти,
но и этого тоже не бойтесь).
7.
Потому что всех тех, кто не выдержал главную битву,
кто остался в Париже, в больнице, в землянке, в стихах под Москвой,
все равно соберут, как рассыпанную землянику,
а потом унесут — на зеленых ладонях — домой.
 вернуться к номеру
|